Шпаргалка шпаргалка по "русской литературе"

[ 2 ]

морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей на мглистом небосклоне. «Я вздрогнул, и сердце мое как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне знакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам. Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование…

Тут все: и новые темы, и новые методы изображения мира сущего. Видение на мосту символизировало пробуждение силы у Достоевского для самостоятельного, глубоко оригинального творчества, обострило его понимание жизни и подняло романтику на новую философскую высоту. Весной 1846 года Достоевский познакомился со своим сверстником Михаилом Васильевичем Петрашевским, который организовал один из кружков. Общество Петра-шевского наследовало революционное дело декабристов. Но оно уже состояло не из одних дворян, тут были и разночинцы. Достоевский стал посещать его «пятницы» с сентября 1848 года. Петрашевцы были арестованы тогда, когда у них был только «заговор идей», и лишь с ноября 1848 года, под влиянием революции на Западе, среди них начали раздаваться призывы к решительным действиям. Какое же место среди петрашевцев занимал Достоевский?

П. П. Семенов-Тян-Шанский говорил: «Революционером Достоевский никогда не был и не мог быть». Только в минуту порыва он мог выйти на площадь с красным знаменем. Не исключено, как предполагают некоторое ученые, что Достоевский со временем отошел бы от петрашевцев, как он отошел от Белинского. У него вырабатывался свой путь, свое понимание проблем, которые они совместно обсуждали.

Царь Николай I, вечно боявшийся повторения 14 декабря 1825 года, когда выступили декабристы, тщательно разработал церемониал казни. Достоевский вместе с девятью был приговорен к «расстрелянию». Приговор объявляют на месте казни. Первых трех уже подвели к столбам, привязали руки назад, колпаки надвинули на глаза. Остается секунда до команды «пли». Достоевский был во второй очереди и все видел и все чувствовал,

жить ему оставалось минуту. Но в это самое время последовала команда отвязать расстреливаемых, смертников вернули на эшафот, и был прочитан заготовленный заранее другой, настоящий приговор - каторга и ссылка. Никто не дрогнул, когда читали первый, никто не возликовал, когда читали второй.

И вот Омск, место назначения, здесь предстояло отбывать каторгу. Достоевский доставлен туда 23 января 1850 года. Что это была за жизнь, Достоевский подробно поведал в книге «Записки из Мертвого дома». Выдающийся ум вдруг оказался среди уголовников, насильников, грабителей, на совести некоторых числилось несколько убийств; здесь были отцеубийцы, женоубийцы, убийцы малых детей.

Достоевский был нелюдим, и его, как барина, не любили каторжные, он испил до конца горькую чашу народной ненависти к господам. Малообщительный по характеру, он был одинок. Спали на нарах голова к голове, кто-то во сне бредил, вскрикивал. Днем, вечером вечные драки, кражи, налеты и обыски со стороны начальства, постоянные побудки ночью. Все угнетало, все было направлено на то, чтобы человек забыл, что он человек.

Но здесь же, на каторге, Достоевский вгляделся в народ, как он не смог бы в него вглядеться из прекрасного далека. Он познал и меру жестокости, до которой может дойти человек, но познал и меру доброты, стойкой порядочности, мудрости, живущей во все претерпевшем народе. Отбыв в юности каторгу за вольномыслие, Достоевский затем отрекся от политической борьбы. С проповедью «истинного Христа» он пускался в полемику со всеми современными демократическими теориями, обрекал себя на роль человека, идущего не в ногу со временем. Конечно, он проиграл все идеологические битвы с «нигилистами», «материалистами», «атеистами», то есть с Чернышевским и его последователями. Исторически правыми были они, передовые люди своего времени. Но и Достоевский не шел в обозе. Он тоже был передовой. Достоевский боролся за влияние на молодые умы, любил выступать на литературных чтениях. Аудитория боготворила его: он побывал «там», на каторге, и это ставило его выше иного литератора, преблагополучно переждавшего на своих лаврах моровую полосу последних, особенно страшных лет николаевского царствования.

Его романы знает весь мир: они стали большой эстетической ценностью. Именно после смерти писателя в создании новых поколений началось наиболее интенсивное освоение его наследия. Особенный подъем интереса к Достоевскому последовал в период первой мировой войны, в годы невиданного обострения исторических противоречий, пролития крови и неимоверных страданий миллионов людей, когда во весь рост встал вопрос о путях человечества и об обновлении мира, о поисках его гармонии. Тогда в России и на Западе особенно «вчитывались в Достоевского», задумались над его художественными открытиями. Поле для борьбы мнений о Достоевском расширяется. Вокруг его наследия велась и продолжает вестись острая идеологическая борьба.

Но Достоевский принадлежит людям, человечеству, вечности. Достоевский - огромная сила в современном созидательном процессе, он один из великих провозвестников справедливости и добра. Достоевский думал, что «красота спасет мир». Теперь миру самому нужно думать, как спасти красоту, то есть жизнь, смысл человеческого существования. С предельной силой сейчас звучит главный завет Достоевского: смысл бытия не в том, чтобы только жить, а знать, для чего жить…


Страница: [ 2 ]

    Я хочу, чтоб жили лебеди, И от белых стай Мир добрее стал… А. Дементьев Песни и былины, сказки и рассказы, повести и романы русских писателей учат нас добру, милосердию и состраданию. А сколько создано пословиц и поговорок! «Добро помни, а зло...

    Все мы сошлись здесь ради общей нашей любви к Достоевскому. Но если Достоевский всем нам так дорог, значит, все мы любим то, что он сам более всего любил, что ему было всего дороже; значит, мы верим в то, во что он верил и что проповедовал. А то зачем...

    Тема "маленького человека" впервые была затронута в творчествеА.С.Пушкина ("Станционный смотритель"), Н.В.Гоголя ("Шинель"),М.Ю.Лермонтова ("Герой нашего времени"). Герои произведений этих выдающихся писателей - Самсон Вырин, Акакий Акакиевич, Максим...

    \"Некрасов - поэт страдания\" (Ф.М. Достоевский). Пускай нам говорит изменчивая мода, Что тема старая-«страдания народа», И что поэзия забыть ее должна,- Не верьте, юноши! Не стареет она. Н. А. Некрасов Лирика Николая Алексеевича Некрасова...

Я знаю силу слов,
Я знаю слов набат...
В. В. Маяковский
С творчеством Ф. М. Достоевского я познакомилась два года назад. В его книгах меня привлекает неординарность мыслей, полнота образов и гениальное искусство автора, который создает таинственное, даже мистическое произведение на основе обыкновенного, почти повседневного сюжета.
Образы, созданные Достоевским, способны глубоко задеть сознание, они необыкновенно реальны, хотя Достоевский никогда не злоупотребляет описаниями. И в то же время все его герои неординарны, иррациональны, волшебны. Нужно быть действительно сверхталантливым человеком, чтобы превратить обыденную жизненную историю в мистерию, в вакханалию страстей и мыслей, беспорядочное, но в то же время гармоничное повествование.
В книгах Достоевского многое остается не высказанным, но добавить к тексту ничего нельзя, чтобы не уничтожить неповторимое очарование его прозы.
Мне кажется, что книги Достоевского чем-то похожи на картины Рембрандта: обычные люди, окруженные полумраком и… тайной. Его нельзя узнать, его можно только предположить.
Наиболее странная, страшная и привлекательная для меня особенность творчества Достоевского - нечеловечески безумные, но логичные мысли, идеи, высказанные его героями. С какой поражающей серьезностью и безысходностью говорит о своей теории Родион Раскольников Соне; спорит с чертом (с привидевшимся или реальным) Иван Карамазов; почти проповедует что-то наивно-доброе и ненужное полусумасшедший князь Мышкин. А самое странное, что, несмотря на совершенную дикость, бесчеловечность некоторых идей, несмотря на все старания автора как-либо их опровергнуть, идеи остаются логичными, они словно живут отдельно от сюжета, как будто автор не имеет над ними никакой власти. К какому выводу приходит измученный Родин Раскольников в конце “Преступления и наказания”? В полном соответствии со своей якобы ошибочной теорией Раскольников приходит к выводу, что он “вошь”, а не человек. После разговора с чертом, с болезненной галлюцинацией, Иван Карамазов старается забыть об этом бреде, но не может не признать дьявольскую правоту и логику привидения.
Идеи Достоевского, высказанные вслух или только намеченные, обоснованные и едва упомянутые, поражают воображение, пробуждают ум, развивают его гибкость. Мне представляется необыкновенно интересным следить за игрой гениального ума, отразившейся на страницах книг Достоевского, спорить или соглашаться с его героями, учиться у них.
Книги Достоевского завораживают, притягивают к себе, постепенно пускают в себя, но при этом также постепенно проникают в твою душу. Они пугают, эти книги. Пугают своими сумасшедшими героями, грешными праведниками, проповедующими блудницами, нищими, униженными и оскорбленными. Пугают, но не отпугивают.
II
Я вышел на поиски Бога...
А. Галич
Наиболее полно и разносторонне Достоевский рассматривает в своем творчестве путь к Богу. Вообще все человеческое искусство связано в той или иной степени с вопросом поиска Бога, Истины. Люди, которым с помощью ума, творческой энергии удавалось возвыситься над толпой, не могут безоговорочно верить в идею этой толпы, в ее Бога. И, как правило, они остаются один на один с вопросом своей веры. Отношения к Богу и к Человеку, Бога и Человека, отношения людей друг к другу - все эти вопросы вечны, это все, о чем думали и писали многие поколения талантливых людей. Поэтому и в книгах Достоевского меня интересуют попытки ответить на эти вопросы: о Боге, об Истине, о Добре. У Достоевского нет героев безусловно добрых и положительных, как нет и безусловно отрицательных. Безусловно праведных тоже нет. Но весь жизненный путь героев Достоевского можно рассматривать как путь к Богу или уход от Бога к безверию, к отчаянию. А все происходящее с ними - лишь испытание их веры.
Достоевский, конечно, желает привести героев, вызывающих его сочувствие, к вере и к очищению. Но создается впечатление, что они выходят из-под контроля автора (особенно в поздних произведениях). Или они приходят к Богу не до конца, оставляя для себя возможность иного пути (Раскольников, Алеша Карамазов); или открыто сомневаются в силе Божественного Добра (Свидригайлов, Иван Карамазов). Доводы, которые вкладывает автор в уста сомневающихся героев, так убедительны, что начинает казаться, что и сам Достоевский из их числа. Даже в чистоте младшего Карамазова, его искренней вере нет той искренности и чистоты, которая была у Сонечки Мармеладовой, несмотря на всю ее греховность.
III
Пусть нету у Гомеров и Овидиев
Людей, как мы, от копоти в оспе.
Знаю, солнце бы померкло, увидев,
Наших душ золотые россыпи.
В. Маяковский
Достоевский воспевает жизнь обычных городских людей, обезумевших от ничтожности своего существования, от безнадежности своих вопросов. Он - безумный гений, прекрасный в своем безумии. В нем сочетается жалость ко всем оскорбленным, униженным, оклеветанным, обездоленным с жестокостью мыслей, споров, теорий. Он открывает в самом маленьком человеке грани великого: от великой простоты до великого ума, от великой любви до великой бесчувственности. Каждый маленький человеческий мирок становится Вселенной, каждая жизнь - эпохой, каждая смерть - катастрофой.
Что может быть нужнее человеку, уставшему от рутины и повседневности, чем увидеть Вселенную внутри себя и вокруг себя?

«Всегда говорят, что действительность скучна, однообразна, — писал Достоевский, — чтобы развлечь себя, прибегают к искусству, к фантазии, читают романы. Для меня, напротив: что может быть фантастичнее и неожиданнее действительности? Что может быть даже невероятнее иногда действительности? Никогда романисту не представить таких невозможностей, как те, которые действительность представляет нам каждый день тысячами, в виде самых обыкновенных вещей. Иного даже вовсе и не выдумать никакой фантазии. И какое преимущество над романом!».

Приведенную мысль Достоевский повторял многократно: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим и исключительным, то для меня иногда составляет самую сущность действительного, — писал он в одном из своих писем. — Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив».

«Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние десять лет в нашем духовном развитии, — да разве не закричат реалисты, что это фантазия! между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает».

Для Бальзака — автора «Человеческой комедии» — исследование социальной истории французского общества начала XIX в. таило в себе возможность глубочайших художественных открытий. Для Достоевского-романиста источником подобных же открытий было изучение «текущей» русской жизни его времени, в ежедневных фактах которой он видел богатейший материал для художественных и психологических обобщений, — материал, значение которого было, по мнению великого русского романиста, недооценено его современниками.

Полемизируя с ними, в частности с И. А. Гончаровым, который полагал, что задача романиста — изображать то, что прочно сложилось и отстоялось в жизни общества, Достоевский утверждал, что главная обязанность писателя состоит в том, чтобы уловить самый процесс зарождения и становления новых общественных и психологических типов, не ограничиваясь тем, что успело получить в жизни законченность и определенность.

«...наши художники, — писал по этому поводу автор «Дневника писателя», — ...начинают отчетливо замечать явления действительности, обращать внимание на их характерность и обрабатывать данный тип в искусстве уже тогда, когда большею частью он проходит и исчезает, вырождается в другой, сообразно с ходом эпохи и ее развития <...> только гениальный писатель или уж очень сильный талант угадывает тип современно и подает его своевременно...». Этим эстетическим принципом и руководствовался Достоевский в своей работе.

Великие русские романисты — современники Достоевского (и прежде всего Лев Толстой) отразили процесс ломки старой патриархально-крепостнической России с точки зрения тех изменений, которые претерпевала в результате этого процесса жизнь помещика и крестьянина.

Достоевский отразил по преимуществу другую сторону этого процесса — те изменения, которые совершались в результате развития капитализма в русском городе, в условиях жизни, материальном положении и психологии различных слоев городского населения дореформенной и особенно пореформенной России.

Гегель полагал, что в буржуазном обществе с выходом из средневековой анархии воцаряется прозаический гражданский правопорядок, при котором исчезает всякая почва для появления самостоятельно действующей, активной человеческой личности.

Поэтому, опираясь на опыт романов Гете и Вальтера Скотта, основным историческим содержанием романа как эпоса нового времени Гегель признал историю воспитания личности обществом — воспитания, в ходе которого она освобождается от своих юношеских бурных порывов и увлечений, приспособляясь к буржуазному правопорядку и открывая для себя поэзию в жизненной прозе.

Достоевский же — и в этом отношении он явился одним из величайших художников-диалектиков не одного XIX века, но и всех времен — отчетливо осознал как романист, что взгляд на буржуазный правопорядок как на нечто прочно и окончательно сложившееся, как на последнее слово истории человечества, представляет глубочайшее заблуждение. Нет ни одной мельчайшей «клеточки» современного мира, где прочно царили бы порядок и «благообразие», все здесь находится в раздвоении и противоречиях, в постоянной борьбе и брожении.

И чем больше возрастают несвобода человека, отчуждение людей друг от друга, тем больше обостряется самостоятельность и активность человеческого сознания, стремящегося вырваться из тех узких границ, которые поставила ему буржуазная цивилизация, противопоставить буржуазной формуле единения людей иную, высшую «формулу» мировой гармонии.

На этом пути отдельный человек и человеческий разум неизбежно терпят поражения и делают ошибки, но остановить их движение вперед невозможно, ибо оно — неотъемлемая черта «живой жизни», глубоко укоренено в самой внутренней природе вещей.

Со взглядом Достоевского на себя как на художника критической, переломной эпохи тесно связаны та духовная напряженность, которая пронизывает его романы, и определенные ею основные черты его художественного новаторства, близкие литературе XX в.

Достоевский никогда не изображал жизнь в ее «гладком», спокойном, размеренном течении. В отличие от многих других писателей-реалистов своего времени он считал как весь строй жизни современного ему русского дворянско-крепостнического общества, так и восторжествовавший на Западе после революции 1789 и 1848 гг. буржуазный правопорядок «фантастическим», «странным» и ненормальным. Отсюда внимание Достоевского к острым, кризисным моментам в жизни и общества в целом и отдельного человека.

Жизнь в изображении Достоевского чревата на каждом шагу возможностями острых и неожиданных кризисови потрясений, под внешней корой обыденности в ней таятся скрытые подземные силы, которые каждую минуту готовы вырваться — и вырываются — наружу. Эти подземные силы грозят и человеку и обществу разрушением, но они же могут быть обузданы, стать основой для нового созидания.

Ощущением переломного, кризисного характера жизни порожден глубокий и острый интеллектуализм романов Достоевского. Все его герои в той или иной мере ощущают не только свое личное, но и общее «неблагообразие», не только утрату своего человеческого лица, потерю ими «образа и подобия божьего», но и помутнение «лика» мира, старой цивилизации, общества в целом.

Поэтому Достоевский должен был отвергнуть традиционные схемы авантюрного романа или романа карьеры, с которыми критики-современники и позднейшие историки литературы на первых порах нередко сближали его романы.

В центре его произведений — не образ человека, которым судьба играет как щепкой или который стремится к узколичному, эгоистическому счастью, а человек, которому надо прежде всего «мысль разрешить». И это относится не только к героям первого плана.

Достоевский чужд предрассудка, что жизнью сознания живут только избранные «герои», а «девять десятых человечества», массы осуждены на не освещенное мыслью, полуинстинктивное существование.

В его романах над одними и теми же, общими для человечества вопросами размышляют и последний представитель древнего аристократического рода князь Мышкин, и юноша-нигилист Ипполит Терентьев, и чиновник Лебедев, и рядовой крестьянин. Лишь те, кто самодовольно утверждает нравственное зло существующих порядков (как Тоцкий или Лужин), не замечают потери своего человеческого лица и не страдают от этого, а потому не участвуют в общем диалоге.

Остальные же герои Достоевского — в меру своего человеческого понимания — более или менее отчетливо, хотя и по-разному, ощущают общее неблаго образие жизни и мыслят о нем, принимая участие на равных правах в диалоге, затрагивающем основные вопросы человеческого бытия.

С этой особенностью романов Достоевского тесно связана другая. Герои его ощущают себя живущими в мире, где все отношения между людьми имеют болезненный и катастрофический характер, поэтому для них не существует «частных» вопросов. Все «открытые» проблемы их бытия, и личного, и общественного, в их понимании, связаны в один общий клубок.

Как у Шекспира, мысль самого Достоевского и его героев от обыденного, каждодневного и насущного сразу же переносится к общему и всечеловеческому. За единичным, будничным фактом открываются наиболее универсальные «концы и начала» — «мировые вопросы» и «мировые противоречия», говоря словами самого романиста.

Признавая сложившийся в течение веков строй жизни европейских государств, исторически неизбежно приведший человечество в буржуазную эпоху к «разъединению» и потере нравственного начала, глубоко ненормальным и переходным, Достоевский отнюдь не считал, что человек должен признать это положение фатально неотвратимым. Наоборот, одним из краеугольных камней его мировоззрения была идея личной ответственности каждого человека за царящее в мире зло.

Достоевский страстно утверждал, что ни один человек не имеет права быть глухим и безразличным к страданиям другого. Все в мире связано единой цепью, и боль, нанесенная одному ее звену, отдается в другом.

Отсюда полемика Достоевского с позитивистским, фаталистическим пониманием роли «среды», переносящим вину с человека на внешние «обстоятельства», его борьба против представления о человеке как бессильном «штифтике» (или «фортепьянной клавише», приводимой в действие посторонней рукой,), его призыв к действенной помощи и состраданию, стремление к установлению на земле новой «мировой гармонии».

В содействии задаче «восстановления погибшего человека», задавленного «гнетом обстоятельств, застоя веков и общественных предрассудков», Достоевский видел свою обязанность как художника, свои долг по отношению к настоящим и будущим поколениям. Хотя на протяжении жизни Достоевского его представления о конкретных путях преобразования жизни менялись, самая проблема преобразования мира, поиск наиболее действенных путей этого преобразования всегда оставались в центре внимания Достоевского.

Указанные грани художественного мира Достоевского обусловили ряд других — важных и знаменательных для литературы XX в. — черт его творчества: интерес к газете, к «сырому», необработанному документальному факту, в котором мыслящий художник, обладающий «своим взглядом», способен различить отраженный в нем, как в капле воды, один из аспектов общей, большой исторической драмы современности; бесстрашное исследование «тайн» души человеческой; сложное сочетание «текущей действительности» и насыщенной философской мыслью глубочайшей реалистической символики; уплотненность романов во времени и пространстве; завораживающее читателя умение передать самый лихорадочный и неправильный ритм современной жизни — материальной и духовной. Все эти особенности Достоевского-художника оказали огромное воздействие на последующую литературу России и всего мира.

Характерная особенность реалистического стиля Достоевского — предельное насыщение его романов драматическими элементами. Ставя в центр каждого из них историю преступления, Достоевский пользуется анализом последнего для глубокой философско-исторической постановки основных проблем общественной жизни своей эпохи, выявления всех их «pro» и «contra».

Этоприводит к резкому повышению в романах Достоевского, по сравнению с произведениями других русских романистов, удельного веса диалога, превращающегося в картину развертывания, столкновения и борьбы противоположных мировоззрений.

Черпая сюжеты и образы своих романов из газеты и, в частности, из текущей уголовной хроники, романист извлеченные оттуда факты подвергает сложной переработке, поднимая их до значения широких и емких философских символов.

Ставя своей задачей передать лихорадочный и болезненный характер жизни русского города в пореформенную эпоху, то ощущение глубокого недоумения, которое герои Достоевского и сам он испытывали перед кажущейся загадочностью и своеобразной «фантастичностью» ее процессов, глубокое чувство трагизма, которое овладевало ими перед лицом ненормальных общественных условий, Достоевский в соответствии с этим строит самую форму своих романов.

Он стремится вызвать у читателя впечатление не здоровой, спокойной и устойчивой, а текучей, трагически разорванной и неустойчивой, вздыбленной и хаотической действительности, полной катастроф, неожиданных, захватывающих дух взлетов и падений.

Это приводит Достоевского к отказу от «эпической» (в традиционном смысле этого слова) плавной и спокойной повествовательной манеры, к сосредоточению действия вокруг одной или нескольких острых проблем, к совмещению контрастных — то комических, то трагических по своей окраске — слоев повествования и стилистических планов, пересечения которых поминутно приводят к сюжетным «взрывам» и неожиданностям.

Стилистическая многоплановость, остродраматическая структура романов Достоевского отличают их от романов других великих русских романистов, обычно тяготевших к иной, более спокойной манере повествования, не придававших остроте фабулы и в особенности ее узловым моментам такого определяющего значения, как Достоевский.

Одна из глубоких и трагических проблем, остро поставленная Достоевским уже в «Записках из Мертвого дома» и продолжавшая занимать его мысль до конца жизни, — та проблема, которую, если воспользоваться языком позднейшей художественной литературы и философии, можно назвать проблемой «сверхчеловека».

Характеризуя Орлова, Петрова и других преступников омского острога — людей большой внутренней силы, но развращенных «кровью и властью», Достоевский выразил мысль о страшной опасности, которую представляет для общества способность человека сживаться со злом и преступлением, эстетизировать их,видеть в них источник превосходства и морального наслаждения.

В отличие от Ф. Ницше и других проповедников идеи «сверхчеловека» Достоевский пророчески увидел в потере личностью ощущения различия между добром и злом страшную социальную болезнь, грозящую как отдельному человеку, так и всему человечеству неисчислимыми бедствиями.

Соглашаясь с тем, что даже «самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя», Достоевский считал, что «общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании». Мысль об опасности, которую несет победа «звериных свойств человека» над человеческими свойствами, постоянно владела писателем после каторги. Она получила выражение в каждом из главных его произведений.

Князь Валковский (в «Униженных и оскорбленных»), Человек из подполья, Раскольников и Свидригайлов (в «Преступлении и наказании»), Ипполит Терентьев (в «Идиоте»), Ставрогин (в «Бесах»), Федор Павлович, Митя и Иван Карамазовы (в «Братьях Карамазовых») — таков неполный перечень главных героев Достоевского, трагическая судьба которых связана с тревожными и в то же время пророческими размышлениями писателя, вызванными исследованием проблемы морального и социального зла, его — временной или полной — победы над человеческой душой и сердцем. «Потребность заявить себя, отличиться, выйти из ряду вон есть закон природы для всякой личности; это право ее, ее сущность, закон ее существования, который в грубом, неустроенном состоянии общества проявляется со стороны этой личности весьма грубо и даже дико, а в обществе уже развившемся — нравственно-гуманным, сознательным и совершенно свободным подчинением каждого лица выгодам всего общества и обратно беспрерывной заботой самого общества о наименьшем стеснении прав всякой личности», — писал Достоевский, выражая свой высокогуманный идеал взаимоотношения личности и общества.

Одной из черт, свойственных различным направлениям современной идеалистической философии на Западе, является презрительное отношение к «массовому человеку».

Исходя из верного признания факта огромного распространения в буржуазных странах в наши дни различного рода «массовой культуры» и суррогатов художественного творчества, оглупляющих и разлагающих массы, современные западные «критики культуры» изображают «девять десятых человечества» живущими безраздельно в мире «Man» (как говорят экзистенциалисты), т. е. в мире массового гипноза и «отчуждения», лишающих «человека массы» способности к самостоятельной мысли и деятельности.

Лишь отдельные одиночки способны, по их убеждению, освободиться от власти «Man» и обрести свободу духа, недоступную «массовому человеку».

В отличие от всех тех, кто, принижая роль массы, народа, поднимает на ходули образ человека-одиночки, Достоевский был твердо уверен в противном: личность, которая смотрит на народ всего лишь как на пассивный объект, неспособна сдвинуть цивилизацию с мертвой точки. Если она одарена умом и совестью, она неизбежно обречена на внутреннюю трагедию. Это убеждение Достоевского проходит в различных формах через все его романы и повести.

Достоевский был убежден, что и отдельный человек, и народные массы не могут и не должны служить объектом для «манипуляции» имущих классов, а также различного рода одиночек, мнящих себя Провидением, какими бы благородными целями последние при этом, как им представляется, ни руководствовались. Человек, возомнивший, что он имеет право свободно и безнаказанно «манипулировать» другими людьми, не считаясь с ними, с их разумом и совестью, уже тем самым оторвался от них.

Он встал на тот путь противопоставления «одной» и «девяти десятых» человечества, который был основой отвергавшейся Достоевским старой, классовой цивилизации, — таков в конечном счете, в понимании романиста, глубинный смысл трагедии Раскольникова.

Творчество Достоевского имеет громадное национальное значение. Каждый из его романов является страстным раздумьем над историческими судьбами и потенциальными возможностями России и русского человека.

Не только в «Братьях Карамазовых», но и почти во всех предыдущих повестях и романах Достоевского, начиная с «Хозяйки» и «Записок из Мертвого дома», за частными судьбами отдельных, индивидуальных героев, как в «Мертвых душах» Гоголя, то скрыто, то явно присутствует более широкая и общая тема — Родины, России.

«Романы Достоевского, — справедливо пишет Н. Я. Берковский, — полны символики единства русской жизни <...> Здесь, при всей резкости лиц и профилей, в какие-то минуты лица сливаются в одно лицо, создается впечатление „одной души“, владеющей всем полем действия романов и всеми его персонажами».

«Драму единой души Достоевский передал в символах двойников: герои его романов появляются четой, они взаимно необходимы друг для друга как восполнения, как добавка каждому до цельного человека <...> в двойниках представлен раскол надвое „одной души“, народной жизни, в них драма этой „одной души“, сквозь разорванность ведущей борьбу за свою целость». С огромной художественной мощью Достоевский запечатлел в своих героях глубину мысли и нравственных запросов русского человека «большинства», его непримиримость ко злу и страданию.

Не удивительно, что, как свидетельствуют сто лет, протекших со времени смерти Достоевского, за это время фигура великого русского писателя не только не уменьшилась, но выросла в нашем сознании. Достоевский во многом остался для нас современником, он оказывал постоянно, с самого начала XX столетия, и продолжает оказывать в наши дни громадное влияние на литературу и духовную жизнь нашего века.

Своими различными гранями творчество Достоевского оказало воздействие на многих непохожих друг на друга мыслителей и художников XX в. — А. Эйнштейна и Т. Манна, У. Фолкнера и Ф. Феллини, К. Федина и Л. Леонова, А. Камю, Акутагаву и А. Зегерс.

Многогранное и сложное, но неоспоримое присутствие Достоевского в жизни и литературно-общественной борьбе XX в. по общему историческому закону отбрасывает обратный свет на самые творения Достоевского, позволяет увидеть в них новые, важные грани, осмыслить многие их стороны шире и глубже, чем это было доступно прошлым поколениям.

История русской литературы: в 4 томах / Под редакцией Н.И. Пруцкова и других - Л., 1980-1983 гг.

Графиня жила прекрасно. Комнаты были убраны комфортно и со вкусом, хотя вовсе не пышно. Всё, однако же, носило на себе характер временного пребывания; это была только приличная квартира на время, а не постоянное, утвердившееся жилье богатой фамилии со всем размахом барства и со всеми его прихотями, принимаемыми за необходимость. Носился слух, что графиня на лето едет в свое имение (разоренное и перезаложенное), в Симбирскую губернию, и что князь сопровождает ее. Я уже слышал про это и с тоскою подумал: как поступит Алеша, когда Катя уедет с графиней? С Наташей я еще не заговаривал об этом, боялся; но по некоторым признакам успел заметить, что, кажется, и ей этот слух известен. Но она молчала и страдала про себя. Графиня приняла меня прекрасно, приветливо протянула мне руку и подтвердила, что давно желала меня у себя видеть. Она сама разливала чай из прекрасного серебряного самовара, около которого мы и уселись: я, князь и еще какой-то очень великосветский господин пожилых лет и со звездой, несколько накрахмаленный, с дипломатическими приемами. Этого гостя, кажется, очень уважали. Графиня, воротясь из-за границы, не успела еще в эту зиму завести в Петербурге больших связей и основать свое положение, как хотела и рассчитывала. Кроме этого гостя, никого не было, и никто не являлся во весь вечер. Я искал глазами Катерину Федоровну; она была в другой комнате с Алешей, но, услышав о нашем приезде, тотчас же вышла к нам. Князь с любезностию поцеловал у ней руку, а графиня указала ей на меня. Князь тотчас же нас познакомил. Я с нетерпеливым вниманием в нее вглядывался: это была нежная блондиночка, одетая в белое платье, невысокого роста, с тихим и спокойным выражением лица, с совершенно голубыми глазами, как говорил Алеша, с красотой юности и только. Я ожидал встретить совершенство красоты, но красоты не было. Правильный, нежно очерченный овал лица, довольно правильные черты, густые и действительно прекрасные волосы, обыденная домашняя их прическа, тихий, пристальный взгляд; при встрече с ней где-нибудь я бы прошел мимо нее, не обратив на нее никакого особенного внимания; но это было только с первого взгляда, и я успел несколько лучше разглядеть ее потом, в этот вечер. Уж одно то, как она подала мне руку, с каким-то наивно усиленным вниманием продолжая смотреть мне в глаза и не говоря мне ни слова, поразило меня своею странностию, и я отчего-то невольно улыбнулся ей. Видно, я тотчас же почувствовал перед собой существо чистое сердцем. Графиня пристально следила за нею. Пожав мне руку, Катя с какою-то поспешностью отошла от меня и села в другом конце комнаты, вместе с Алешей. Здороваясь со мной, Алеша шепнул мне: «Я здесь только на минутку, но сейчас туда ». «Дипломат» — не знаю его фамилии и называю его дипломатом, чтобы как-нибудь назвать, — говорил спокойно и величаво, развивая какую-то идею. Графиня внимательно его слушала. Князь одобрительно и льстиво улыбался; оратор часто обращался к нему, вероятно ценя в нем достойного слушателя. Мне дали чаю и оставили меня в покое, чему я был очень рад. Между тем я всматривался в графиню. По первому впечатлению она мне как-то нехотя понравилась. Может быть, она была уже не молода, но мне казалось, что ей не более двадцати восьми лет. Лицо ее было еще свежо и когда-то, в первой молодости, должно быть, было очень красиво. Темно-русые волосы были еще довольно густы; взгляд был чрезвычайно добрый, но какой-то ветреный и шаловливо насмешливый. Но теперь она для чего-то видимо себя сдерживала. В этом взгляде выражалось тоже много ума, но более всего доброты и веселости. Мне показалось, что преобладающее ее качество было некоторое легкомыслие, жажда наслаждений и какой-то добродушный эгоизм, может быть даже и большой. Она была под началом у князя, который имел на нее чрезвычайное влияние. Я знал, что они были в связи, слышал также, что он был уж слишком не ревнивый любовник во время их пребывания за границей; но мне всё казалось — кажется и теперь, — что их связывало, кроме бывших отношений, еще что-то другое, отчасти таинственное, что-нибудь вроде взаимного обязательства, основанного на каком-нибудь расчете... одним словом, что-то такое должно было быть. Знал я тоже, что князь в настоящее время тяготился ею, а между тем отношения их не прерывались. Может быть, их тогда особенно связывали виды на Катю, которые, разумеется, в инициативе своей должны были принадлежать князю. На этом основании князь и отделался от брака с графиней, которая этого действительно требовала, убедив ее содействовать браку Алеши с ее падчерицей. Так, по крайней мере, я заключал по прежним простодушным рассказам Алеши, который хоть что-нибудь да мог же заметить. Мне всё казалось тоже, отчасти из тех же рассказов, что князь, несмотря на то что графиня была в его полном повиновении, имел какую-то причину бояться ее. Даже Алеша это заметил. Я узнал потом, что князю очень хотелось выдать графиню за кого-нибудь замуж и что отчасти с этою целью он и отсылал ее в Симбирскую губернию, надеясь приискать ей приличного мужа в провинции. Я сидел и слушал, не зная, как бы мне поскорее поговорить глаз на глаз с Катериной Федоровной. Дипломат отвечал на какой-то вопрос графини о современном положении дел, о начинающихся реформах и о том, следует ли их бояться или нет? Он говорил много и долго, спокойно и как власть имеющий. Он развивал свою идею тонко и умно, но идея была отвратительная. Он именно настаивал на том, что весь этот дух реформ и исправлений слишком скоро принесет известные плоды; что, увидя эти плоды, возьмутся за ум и что не только в обществе (разумеется, в известной его части) пройдет этот новый дух, но увидят по опыту ошибку и тогда с удвоенной энергией начнут поддерживать старое. Что опыт, хоть бы и печальный, будет очень выгоден, потому что научит, как поддерживать это спасительное старое, принесет для этого новые данные; а следственно, даже надо желать, чтоб теперь поскорее дошло до последней степени неосторожности. «Без нас нельзя, — заключил он, — без нас ни одно общество еще никогда не стояло. Мы не потеряем, а напротив, еще выиграем; мы всплывем, всплывем, и девиз наш в настоящую минуту должен быть: „Pire ça va, mieux ça est“». Князь улыбнулся ему с отвратительным сочувствием. Оратор был совершенно доволен собою. Я был так глуп, что хотел было возражать; сердце кипело во мне. Но меня остановил ядовитый взгляд князя; он мельком скользнул в мою сторону, и мне показалось, что князь именно ожидает какой-нибудь странной и юношеской выходки с моей стороны; ему, может быть, даже хотелось этого, чтоб насладиться тем, как я себя скомпрометирую. Вместе с тем я был твердо уверен, что дипломат непременно не заметит моего возражения, а может быть, даже и самого меня. Мне скверно стало сидеть с ними; но выручил Алеша. Он тихонько подошел ко мне, тронул меня за плечо и попросил на два слова. Я догадался, что он послом от Кати. Так и было. Через минуту я уже сидел рядом с нею. Сначала она всего меня пристально оглядела, как будто говоря про себя: «вот ты какой», и в первую минуту мы оба не находили слов для начала разговора. Я, однако ж, был уверен, что ей стоит только заговорить, чтоб уж и не останавливаться, хоть до утра. «Какие-нибудь пять-шесть часов разговора», о которых рассказывал Алеша, мелькнули у меня в уме. Алеша сидел тут же и с нетерпением ждал, как-то мы начнем. — Что ж вы ничего не говорите? — начал он, с улыбкою смотря на нас. — Сошлись и молчат. — Ах, Алеша, какой ты... мы сейчас, — отвечала Катя. — Нам ведь так много надо переговорить вместе, Иван Петрович, что не знаю, с чего и начать. Мы очень поздно знакомимся; надо бы раньше, хоть я вас и давным-давно знаю. И так мне хотелось вас видеть. Я даже думала вам письмо написать... — О чем? — спросил я, невольно улыбаясь. — Мало ли о чем, — отвечала она серьезно. — Вот хоть бы о том, правду ли он рассказывает про Наталью Николаевну, что она не оскорбляется, когда он ее в такое время оставляет одну? Ну, можно ли так поступать, как он? Ну, зачем ты теперь здесь, скажи, пожалуйста? — Ах, боже мой, да я сейчас и поеду. Я ведь сказал, что здесь только одну минутку пробуду, на вас обоих посмотрю, как вы вместе будете говорить, а там и туда. — Да что мы вместе, ну вот и сидим, — видел? И всегда-то он такой, — прибавила она, слегка краснея и указывая мне на него пальчиком. — «Одну минутку, говорит, только одну минутку», а смотришь, и до полночи просидел, а там уж и поздно. «Она, говорит, не сердится, она добрая», — вот он как рассуждает! Ну, хорошо ли это, ну, благородно ли? — Да я, пожалуй, поеду, — жалобно отвечал Алеша, — только мне бы очень хотелось побыть с вами... — А что тебе с нами? Нам, напротив, надо о многом наедине переговорить. Да послушай, ты не сердись; это необходимость — пойми хорошенько. — Если необходимость, то я сейчас же... чего же тут сердиться. Я только на минуточку к Левеньке, а там тотчас и к ней. Вот что, Иван Петрович, — продолжал он , взяв свою шляпу, — вы знаете, что отец хочет отказаться от денег, которые выиграл по процессу с Ихменева. — Знаю, он мне говорил. — Как благородно он это делает. Вот Катя не верит, что он делает благородно. Поговорите с ней об этом. Прощай, Катя, и, пожалуйста, не сомневайся, что я люблю Наташу. И зачем вы все навязываете мне эти условия, упрекаете меня, следите за мной, — точно я у вас под надзором! Она знает, как я ее люблю, и уверена во мне, и я уверен, что она во мне уверена. Я люблю ее безо всего, безо всяких обязательств. Я не знаю, как я ее люблю. Просто люблю. И потому нечего меня допрашивать, как виноватого. Вот спроси Ивана Петровича, теперь уж он здесь и подтвердит тебе, что Наташа ревнива и хоть очень любит меня, но в любви ее много эгоизма, потому что она ничем не хочет для меня пожертвовать. — Как это? — спросил я в удивлении, не веря ушам своим. — Что ты это, Алеша? — чуть не вскрикнула Катя, всплеснув своими руками. — Ну да; что ж тут удивительного? Иван Петрович знает. Она всё требует, чтоб я с ней был. Она хоть и не требует этого, но видно, что ей этого хочется. — И не стыдно, не стыдно это тебе! — сказала Катя, вся загоревшись от гнева. — Да что же стыдно-то? Какая ты, право, Катя! Я ведь люблю ее больше, чем она думает, а если б она любила меня настоящим образом, так, как я ее люблю, то, наверно, пожертвовала бы мне своим удовольствием. Она, правда, и сама отпускает меня, да ведь я вижу по лицу, что это ей тяжело, стало быть, для меня всё равно что и не отпускает. — Нет, это неспроста! — вскричала Катя, снова обращаясь ко мне с сверкающим гневным взглядом. — Признавайся, Алеша, признавайся сейчас, это всё наговорил тебе отец? Сегодня наговорил? И, пожалуйста, не хитри со мной: я тотчас узнаю! Так или нет? — Да, говорил, — отвечал смущенный Алеша, — что ж тут такого? Он говорил со мной сегодня так ласково, так по-дружески, а ее всё мне хвалил, так что я даже удивился: она его так оскорбила, а он ее же так хвалит. — А вы, вы и поверили, — сказал я, — вы, которому она отдала всё, что могла отдать, и даже теперь, сегодня же всё ее беспокойство было об вас, чтоб вам не было как-нибудь скучно, чтоб как-нибудь не лишить вас возможности видеться с Катериной Федоровной! Она сама мне это говорила сегодня. И вдруг вы поверили фальшивым наговорам! Не стыдно ли вам? — Неблагодарный! Да что, ему никогда ничего не стыдно! — проговорила Катя, махнув на него рукой, как будто на совершенно потерянного человека. — Да что вы в самом деле! — продолжал Алеша жалобным голосом. — И всегда-то ты такая, Катя! Всегда ты во мне одно худое подозреваешь... Уж не говорю про Ивана Петровича! Вы думаете, я не люблю Наташу. Я не к тому сказал, что она эгоистка. Я хотел только сказать, что она меня уж слишком любит, так что уж из меры выходит, а от этого и мне и ей тяжело. А отец меня никогда не проведет, хоть бы и хотел. Не дамся. Он вовсе не говорил, что она эгоистка, в дурном смысле слова; я ведь понял. Он именно сказал точь-в-точь так же, как я теперь передал: что она до того уж слишком меня любит, до того сильно, что уж это выходит просто эгоизм, так что и мне и ей тяжело, а впоследствии и еще тяжелее мне будет. Что ж, ведь это он правду сказал, меня любя, и это вовсе не значит, что он обижал Наташу; напротив, он видел в ней самую сильную любовь, любовь без меры, до невозможности... Но Катя прервала его и не дала ему кончить. Она с жаром начала укорять его, доказывать, что отец для того и начал хвалить Наташу, чтоб обмануть его видимою добротою, и всё это с намерением расторгнуть их связь, чтоб невидимо и неприметно вооружить против нее самого Алешу. Она горячо и умно вывела, как Наташа любила его, как никакая любовь не простит того, что он с ней делает, — и что настоящий-то эгоист и есть он сам, Алеша. Мало-помалу Катя довела его до ужасной печали и до полного раскаяния; он сидел подле нас, смотря в землю, уже ничего не отвечая, совершенно уничтоженный и с страдальческим выражением в лице. Но Катя была неумолима. Я с крайним любопытством всматривался в нее. Мне хотелось поскорее узнать эту странную девушку. Она была совершенный ребенок, но какой-то странный, убежденный ребенок, с твердыми правилами и с страстной, врожденной любовью к добру и к справедливости. Если ее действительно можно было назвать еще ребенком, то она принадлежала к разряду задумывающихся детей, довольно многочисленному в наших семействах. Видно было, что она уже много рассуждала. Любопытно было бы заглянуть в эту рассуждающую головку и подсмотреть, как смешивались там совершенно детские идеи и представления с серьезно выжитыми впечатлениями и наблюдениями жизни (потому что Катя уже жила), а вместе с тем и с идеями, еще ей не знакомыми, не выжитыми ею, но поразившими ее отвлеченно, книжно, которых уже должно было быть очень много и которые она, вероятно, принимала за выжитые ею самою. Во весь этот вечер и впоследствии, мне кажется, я довольно хорошо изучил ее. Сердце в ней было пылкое и восприимчивое. Она в иных случаях как будто пренебрегала уменьем владеть собою, ставя прежде всего истину, а всякую жизненную выдержку считала за условный предрассудок и, кажется, тщеславилась таким убеждением, что случается со многими пылкими людьми, даже и не в очень молодых годах. Но это-то и придавало ей какую-то особенную прелесть. Она очень любила мыслить и добиваться истины, но была до того не педант, до того с ребяческими, детскими выходками, что вы с первого взгляда начинали любить в ней все ее оригинальности и мириться с ними. Я вспомнил Левеньку и Бореньку, и мне показалось, что всё это совершенно в порядке вещей. И странно: лицо ее, в котором я не заметил ничего особенно прекрасного с первого взгляда, в этот же вечер поминутно становилось для меня всё прекраснее и привлекательнее. Это наивное раздвоение ребенка и размышляющей женщины, эта детская и в высшей степени правдивая жажда истины и справедливости и непоколебимая вера в свои стремления — всё это освещало ее лицо каким-то прекрасным светом искренности, придавало ему какую-то высшую, духовную красоту, и вы начинали понимать, что не так скоро можно исчерпать всё значение этой красоты, которая не поддается вся сразу каждому обыкновенному, безучастному взгляду. И я понял, что Алеша должен был страстно привязаться к ней. Если он не мог сам мыслить и рассуждать, то любил именно тех, которые за него мыслили и даже желали, — а Катя уже взяла его под опеку. Сердце его было благородно и неотразимо, разом покорялось всему, что было честно и прекрасно, а Катя уже много и со всею искренностью детства и симпатии перед ним высказалась. У него не было ни капли собственной воли; у ней было очень много настойчивой, сильно и пламенно настроенной воли, а Алеша мог привязаться только к тому, кто мог им властвовать и даже повелевать. Этим отчасти привязала его к себе Наташа, в начале их связи, но в Кате было большое преимущество перед Наташей — то, что она сама была еще дитя и, кажется, еще долго должна была оставаться ребенком. Эта детскость ее, ее яркий ум и в то же время некоторый недостаток рассудка — всё это было как-то более сродни для Алеши. Он чувствовал это, и потому Катя влекла его к себе всё сильней и сильней. Я уверен, что когда они говорили между собой наедине, то рядом с серьезными «пропагандными» разговорами Кати дело, может быть, доходило у них и до игрушек. И хоть Катя, вероятно, очень часто журила Алешу и уже держала его в руках, но ему, очевидно, было с ней легче, чем с Наташей. Они были более пара друг другу, а это было главное. — Полно, Катя, полно, довольно; ты всегда права выходишь, а я нет. Это потому, что в тебе душа чище моей, — сказал Алеша, вставая и подавая ей на прощанье руку. — Сейчас же и к ней, и к Левеньке не заеду... — И нечего тебе у Левеньки делать; а что теперь слушаешься и едешь, то в этом ты очень мил. — А ты в тысячу раз всех милее, — отвечал грустный Алеша. — Иван Петрович, мне нужно вам два слова сказать. Мы отошли на два шага. — Я сегодня бесстыдно поступил, — прошептал он мне, — я низко поступил, я виноват перед всеми на свете, а перед ними обеими больше всего. Сегодня отец после обеда познакомил меня с Александриной (одна француженка) — очаровательная женщина. Я... увлекся и... ну, уж что тут говорить, я недостоин быть вместе с ними... Прощайте, Иван Петрович! — Он добрый, он благородный, — поспешно начала Катя, когда я уселся опять подле нее, — но мы об нем потом будем много говорить; а теперь нам прежде всего нужно условиться: вы как считаете князя? — Очень нехорошим человеком. — И я тоже. Следственно, мы в этом согласны, а потому нам легче будет судить. Теперь о Наталье Николаевне... Знаете, Иван Петрович, я теперь как впотьмах, я вас ждала, как света. Вы мне всё это разъясните, потому что в самом-то главном пункте я сужу по догадкам, из того, что мне рассказывал Алеша. А больше не от кого было узнать. Скажите же, во-первых (это главое), как по вашему мнению: будут Алеша и Наташа вместе счастливы или нет? Это мне прежде всего нужно знать для окончательного моего решения, чтоб уж самой знать, как поступать. — Как же можно об этом сказать наверно?.. — Да, разумеется, не наверно, — перебила она, — а как вам кажется? — потому что вы очень умный человек. — По-моему, они не могут быть счастливы. — Почему же? — Они не пара. — Я так и думала! — И она сложила ручки, как бы в глубокой тоске. — Расскажите подробнее. Слушайте: я ужасно желаю видеть Наташу, потому что мне много надо с ней переговорить, и мне кажется, что мы с ней всё решим. А теперь я всё ее представляю себе в уме: она должна быть ужасно умна, серьезная, правдивая и прекрасная собой. Ведь так? — Так. — Так и я была уверена. Ну, так если она такая, как же она могла полюбить Алешу, такого мальчика? Объясните мне это; я часто об этом думаю. — Этого нельзя объяснить, Катерина Федоровна; трудно представить, за что и как можно полюбить. Да, он ребенок. Но знаете ли, как можно полюбить ребенка? (Сердце мое размягчилось, глядя на нее и на ее глазки, пристально, с глубоким, серьезным и нетерпеливым вниманием устремленные на меня). И чем больше Наташа сама не похожа на ребенка, — продолжал я, — чем серьезнее она, тем скорее она могла полюбить его. Он правдив, искренен, наивен ужасно, а иногда грациозно наивен. Она, может быть, полюбила его — как бы это сказать?.. Как будто из какой-то жалости. Великодушное сердце может полюбить из жалости... Впрочем, я чувствую, что я вам ничего не могу объяснить, но зато спрошу вас самих: ведь вы его любите? Я смело задал ей этот вопрос и чувствовал, что поспешностью такого вопроса я не могу смутить беспредельной, младенческой чистоты этой ясной души. — Ей-богу, еще не знаю, — тихо отвечала она мне, светло смотря мне в глаза, — но, кажется, очень люблю... — Ну, вот видите. А можете ли изъяснить, за что его любите? — В нем лжи нет, — отвечала она, подумав, — и когда он посмотрит прямо в глаза и что-нибудь говорит мне при этом, то мне это очень нравится... Послушайте, Иван Петрович, вот я с вами говорю об этом, я девушка, а вы мужчина; хорошо ли я это делаю или нет? — Да что же тут такого? — То-то. Разумеется, что же тут такого? А вот они (она указала глазами на группу, сидевшую за самоваром), они, наверно, сказали бы, что это нехорошо. Правы они или нет? — Нет! Ведь вы не чувствуете в сердце, что поступаете дурно, стало быть... — Так я и всегда делаю, — перебила она, очевидно спеша как можно больше наговориться со мною, — как только я в чем смущаюсь, сейчас спрошу свое сердце, и коль оно спокойно, то и я спокойна. Так и всегда надо поступать. И я потому с вами говорю так совершенно откровенно, как будто сама с собою, что, во-первых, вы прекрасный человек, и я знаю вашу прежнюю историю с Наташей до Алеши, и я плакала, когда слушала. — А вам кто рассказывал? — Разумеется, Алеша, и сам со слезами рассказывал: это было очень хорошо с его стороны, и мне очень понравилось. Мне кажется, он вас больше любит, чем вы его, Иван Петрович. Вот эдакими-то вещами он мне и нравится. Ну, а во-вторых, я потому с вами так прямо говорю, как сама с собою, что вы очень умный человек и много можете мне дать советов и научить меня. — Почему же вы знаете, что я до того умен, что могу вас учить? — Ну вот; что это вы! — Она задумалась. — Я ведь только так об этом заговорила; будемте говорить о самом главном. Научите меня, Иван Петрович: вот я чувствую теперь, что я Наташина соперница, я ведь это знаю, как же мне поступать? Я потому и спросила вас: будут ли они счастливы. Я об этом день и ночь думаю. Положение Наташи ужасно, ужасно! Ведь он совсем ее перестал любить, а меня всё больше и больше любит. Ведь так? — Кажется, так. — И ведь он ее не обманывает. Он сам не знает, что перестает любить, а она наверно это знает. Каково же она мучается! — Что же вы хотите делать, Катерина Федоровна? — Много у меня проектов, — отвечала она серьезно, — а между тем я всё путаюсь. Потому-то и ждала вас с таким нетерпением, чтоб вы мне всё это разрешили. Вы всё это гораздо лучше меня знаете. Ведь вы для меня теперь как будто какой-то бог. Слушайте, я сначала так рассуждала: если они любят друг друга, то надобно, чтоб они были счастливы, и потому я должна собой пожертвовать и им помогать. Ведь так! — Я знаю, что вы и пожертвовали собой. — Да, пожертвовала, а потом как он начал приезжать ко мне и всё больше и больше меня любить, так я стала задумываться про себя и всё думаю: пожертвовать или нет? Ведь это очень худо, не правда ли? — Это естественно, — отвечал я, — так должно быть... и вы не виноваты. — Не думаю; это вы потому говорите, что очень добры. А я так думаю, что у меня сердце не совсем чистое. Если б было чистое сердце, я бы знала, как решить. Но оставим это! Потом я узнала побольше об их отношениях от князя, от maman, от самого Алеши и догадалась, что они не ровня; вы вот теперь подтвердили. Я и задумалась еще больше: как же теперь? Ведь если они будут несчастливы, так ведь им лучше разойтись; а потом и положила: расспросить вас подробнее обо всем и поехать самой к Наташе, а уж с ней и решить всё дело. — Но как же решить-то, вот вопрос? — Я так и скажу ей: «Ведь вы его любите больше всего, а потому и счастье его должны любить больше своего; следственно, должны с ним расстаться». — Да, но каково же ей будет это слышать? А если она согласится с вами, то в силах ли она будет это сделать? — Вот об этом-то я и думаю день и ночь и... и... И она вдруг заплакала. — Вы не поверите, как мне жалко Наташу, — прошептала она дрожавшими от слез губками. Нечего было тут прибавлять. Я молчал, и мне самому хотелось заплакать, смотря на нее, так, от любви какой-то. Что за милый был это ребенок! Я уж не спрашивал ее, почему она считает себя способною сделать счастье Алеши. — Вы ведь любите музыку? — спросила она, несколько успокоившись, еще задумчивая от недавних слез. — Люблю, — отвечал я с некоторым удивлением. — Если б было время, я бы вам сыграла Третий концерт Бетховена. Я его теперь играю. Там все эти чувства... точно так же, как я теперь чувствую. Так мне кажется. Но это в другой раз; а теперь надо говорить. Начались у нас переговоры о том, как ей видеться с Наташей и как это всё устроить. Она объявила мне, что за ней присматривают, хотя мачеха ее добрая и любит ее, но ни за что не позволит ей познакомиться с Натальей Николаевной; а потому она и решилась на хитрость. Поутру она иногда ездит гулять, почти всегда с графиней. Иногда же графиня не ездит с нею, а отпускает ее одну с француженкой, которая теперь больна. Бывает же это, когда у графини болит голова; а потому и ждать надо, когда у ней заболит голова. А до этого она уговорит свою француженку (что-то вроде компаньонки, старушка), потому что француженка очень добра. В результате выходило, что никак нельзя было определить заранее дня, назначенного для визита к Наташе. — С Наташей вы познакомитесь и не будете раскаиваться, — сказал я. — Она вас сама очень хочет узнать, и это нужно хоть для того только, чтоб ей знать, кому она передает Алешу. О деле же этом не тоскуйте очень. Время и без ваших забот решит. Ведь вы едете в деревню? — Да, скоро, может быть через месяц, — отвечала она, — и я знаю, что на этом настаивает князь. — Как вы думаете, поедет с вами Алеша? — Вот и я об этом думала! — проговорила она, пристально смотря на меня. — Ведь он поедет. — Поедет. — Боже мой, что из этого всего выйдет — не знаю. Послушайте, Иван Петрович. Я вам обо всем буду писать, буду часто писать и много. Уж я теперь пошла вас мучить. Вы часто будете к нам приходить? — Не знаю, Катерина Федоровна: это зависит от обстоятельств. Может быть, и совсем не буду ходить. — Почему же? — Это будет зависеть от разных причин, а главное, от отношений моих с князем. — Это нечестный человек, — сказала решительно Катя. — А знаете, Иван Петрович, что если б я к Вам приехала! Это хорошо бы было или не хорошо? — Как вы сами думаете? — Я думаю, что хорошо. Так, навестила бы вас... — прибавила она, улыбнувшись. — Я ведь к тому говорю, что я, кроме того, что вас уважаю, — я вас очень люблю... И у вас научиться многому можно. А я вас люблю... И ведь это не стыдно, что я вам про всё это говорю? — Чего же стыдно? Вы сами мне уже дороги, как родная. — Ведь вы хотите быть моим другом? — О да, да! — отвечал я. — Ну, а они непременно бы сказали, что стыдно и не следует так поступать молодой девушке, — заметила она, снова указав мне на собеседников у чайного стола. Замечу здесь, что князь, кажется, нарочно оставил нас одних вдоволь наговориться. — Я ведь знаю очень хорошо, — прибавила она, — князю хочется моих денег. Про меня они думают, что я совершенный ребенок, и даже мне прямо это говорят. Я же не думаю этого. Я уж не ребенок. Странные они люди: сами ведь они точно дети; ну, из чего хлопочут? — Катерина Федоровна, я забыл спросить: кто эти Левенька и Боренька, к которым так часто ездит Алеша? — Это мне дальняя родня. Они очень умные и очень честные, но уж много говорят... Я их знаю... И она улыбнулась. — Правда ли, что вы хотите им подарить со временем миллион? — Ну, вот видите, ну хоть бы этот миллион, уж они так болтают о нем, что уж и несносно становится. Я, конечно, с радостию пожертвую на всё полезное, к чему ведь такие огромные деньги, не правда ли? Но ведь когда еще я его пожертвую; а они уж там теперь делят, рассуждают, кричат, спорят: куда лучше употребить его, даже ссорятся из-за этого, — так что уж это и странно. Слишком торопятся. Но все-таки они такие искренние и... умные. Учатся. Это всё же лучше, чем как другие живут. Ведь так? И много еще мы говорили с ней. Она мне рассказала чуть не всю свою жизнь и с жадностью слушала мои рассказы. Всё требовала, чтоб я всего более рассказывал ей про Наташу и про Алешу. Было уже двенадцать часов, когда князь подошел ко мне и дал знать, что пора откланиваться. Я простился. Катя горячо пожала мне руку и выразительно на меня взглянула. Графиня просила меня бывать; мы вышли вместе с князем. Не могу удержаться от странного и, может быть, совершенно не идущего к делу замечания. Из трехчасового моего разговора с Катей я вынес, между прочим, какое-то странное, но вместе с тем глубокое убеждение, что она до того еще вполне ребенок, что совершенно не знает всей тайны отношений мужчины и женщины. Это придавало необыкновенную комичность некоторым ее рассуждениям и вообще серьезному тону, с которым она говорила о многих очень важных вещах...

1. Драматизм прозы. Предельная сосредоточенность на сложнейших пластах внутреннего мира человека, изображение напряженных душевных состояний. Герои погружены в себя, в свой внут-ренний мир, стремятся разрешить сложные жизненные вопросы.

Изображение внутренней жизни человека в моменты максимального психологического напряжения, интенсивности, когда боль и страдания практически невыносимы. Одержимый этой идеей, герой забывает о еде, об одежде, полностью пренебрегает бытовой жизнью.

2. Эмоциональная чуткость, расколотость сознания героя, всегда стоит перед выбором. В отличие от Л.H. Толстого Ф.М. Достоевский воспроизводит не «диалектику души», а постоянные психологические колебания. Герой чувствует нравственную причастность ко всем людям, потребность найти и уничтожить корень зла. Герой колеблется от одной крайности к другой, испытывает странное переплетение и смешение чувств. Средствами внешнего и внутреннего монолога, напряженного диалога, с помощью емкой детали автор раскрывает колебания своих героев, непрекращающуюся борьбу противоречий в их душах.

3.Полифонизм (многоголосие). Герои Достоевского — люди, одержимые идеей. Философичность мышления героя. Каждый герой - носитель определённой идеи. Развитие идей в романе и диалог сознаний. Достоевский строит все действие романа не столько на реальных событиях и их описании, сколько на монологах и диалогах героев (сюда вплетается и его собственный голос, голос автора). Смешение и взаимопереходы различных форм речи — внутренней, прямой, несобственно-прямой.

Принцип двойничества . Двойник призван подчеркнуть скрытые от героя низкие стороны его души,

4. Концентрация действия во времени, авантюризм и стремительный ход развития сюжета, изобилующего напряженными диалогами, неожиданными признаниями и публичными скандалами Душевный мир героев Достоевского во многом напоминает хаос, является разрозненным, алогичным: герой часто совершает поступки «вопреки» и назло себе, «нарочно», хотя и предвидит губительные последствия своих «деяний».

Способы раскрытия психологии героев в романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»

Портрет. Портреты Достоевского схематичны и символичны, они молниеносно выхватывают главные детали. В портрете Раскольникова: красив «с прекрасными темными глазами». Яркие, детали: одежда — рубище, «слишком приметная шляпа» (терновый венец) — создают чуть ли не образ Христа, восходящего на Голгофу. Красив и Свидригайлов, но его лицо — это маска, губы слишком алы для такого возраста, глаза слишком ярки. Такая красота завораживает, Свидригайлов — это дьявол.

Соня —маленькая, худенькая, в шляпе с пером. Это образ ангела с голубыми глазами и перьями, то есть крыльями за спиной. Она похожа на ребенка, В душе таких людей, как Соня, нет зла и греха, они несут в себе добро и не могут лгать. лаконичность описаний.

Достоевского интересует не столько то, как выглядит человек, сколько то, что за душа у него внутри. Так и получается, что из всего описания Сони запоминается одно только яркое перо на шляпке, совершенно не идущее к ней, а у Катерины Ивановны — яркий не то платок, не то шаль, которую она носит. Стремясь к глубокому психологическому раскрытию характеров персонажей, Достоевский дважды прибегает к портрету своих главных героев. На первых страницах романа он как бы мельком говорит о Раскольникове: «Кстати, он был замечательно хорош собою, с прекрасными темными глазами, темно-рус, ростом выше среднего, тонок и строен». И вот уже после убийства каким он предстает перед нами: «…Раскольников… был очень бледен, рассеян и угрюм. Снаружи он походил как бы на раненого человека или вытерпливающего какую-нибудь сильную физическую боль: брови его были сдвинуты, губы сжаты, взгляд воспаленный. Говорил он мало и неохотно, как бы через силу или исполняя обязанности, и какое-то беспокойство изредка появлялось в его движениях».

Новые литературные приемы извлечения на свет бессознательного

Речь . Исповедальность напряженная игра словами. Внутренние монологи и диалоги.Внутренние монологи героев переходят в диалоги. Речь героев у Достоевского приобретает новое значение они не говорят, а «проговариваются», или же между героями происходит напряженная игра словами, которая, приобретая двойной смысл, вызывает ряд ассоциаций.

Все герои высказывают самое важное, самовыражаются на пределе, кричат в исступлении или шепчут в смертельном бреду последние признания. В речи героев, всегда взволнованной, невзначай проскальзывает то, что они больше всего хотели бы скрыть, утаить от окружающих.

(Раскольников из разговора Лизаветы и мещан выделяет лишь слова «семь», «в седьмом часу», «решайтесь, Лизавета Ивановна», «порешить». В конце концов эти слова в его воспаленном сознании превращаются в слова «смерть», «порешить», то есть убить. Следователем Порфирием Петровичем, тонким психологом, эти ассоциативные связи используются сознательно. Он давит на сознание Раскольникова, повто¬ряя слова: «казенная квартира», то есть тюрьма, «порешить», «обух», заставляя Раскольникова волноваться все более и доводя наконец его до конечной цели — признания.

Психологический подтекст. Слова обух, кровь, темя, смерть проходят лейтмотивом через весь роман, через все разговоры Раскольникова с Заметовым, Разумихиным и Порфирием Петровичем, создавая психологический подтекст. Психо-логический подтекст есть не что иное, как рассредоточенный повтор, все звенья которого вступают друг с другом взаимоотношения, из чего рождается их новый, более глубокий смысл.

Поступки: сны, бред, истерика, состояние аффекта. Герои находятся в состоянии глубочайшего морального потрясения, надры¬ва, поэтому для произведений Достоевского особенно характерны сны, бред, истерика и так называемое состояние аффекта, близкое к истерике.

Прямая авторская оценка. Автор очень тщательно подбирает эпитеты, определяющие характер и глубину переживаний героя. Например, такие эпитеты, как «желчный», «язвительный», в полной мере дают нам почувствовать настроение Раскольникова. Используется множество как синонимичных слов, сгущающих атмосферу душевного страдания: «необыкновенная, лихорадочная и какая-то растерявшаяся суета охватила его…»; «я свободен теперь от этих чар, от колдовства, обаяния, от наваждения»; «мучительная, темная мысль», так и антонимов и противопоставлений, очень живо описывающих состояние героя: «на такой жаре ему становилось холодно». Достоевский, понимает, что полностью исследовать, изучить человеческую душу невозможно. Он постоянно делает акцент на «загадочности» человеческой природы, употребляя слова, выражающие сомнение: «он как бы бредил», «возможно», «наверное».

Взаимохарактеристики. Система двойничества. Все герои - двойники и антиподы.

Такая система персонажей позволяет объяснить главных действующих лиц через других героев, причем ни один нелишний, и все они являются разными гранями души главного героя — Раскольникова

Композиция произведения. Сближение по сходству и контрасту отдельных эпизодов, сцен, дублирование сюжетных ситуаций (на уровне сюжета или с привлечением внефабульных элементов сюжета, например, библейских легенд, притч и других вставных эпизодов).

Пейзаж. Слияние пейзажа мира и пейзажа души. Пейзаж Достоевского — Петербург. Многие блуждания главного героя происходят на закате (мотив заходящего солнца). Это странная, призрачная пора, грань дня и ночи, самое болезненное время суток в Петербурге. Несоответствующей географическому расположению Петербурга описана летняя жара, которая усиливает вонь распивочных, лето не превращает столицу в «город Солнца», а только усиливает ее гнетущее воздействие на душу. Описание жары, невыносимой духоты приобретает символический смысл. Человек задыхается в этом городе.

Городской пейзаж нарисован грязными, тусклыми, серыми красками. Ярко-красно солнце на фоне душного пыльного города усиливает гнетущее впечатление.

Цветовая гамма . Желтые тона преобладают в романе, выходя за пределы описания города: ярко-желтые домики; мучительный цвет желтого солнца; обои в комнатах Раскольникова, процентщицы, Сони; пожелтевшая кацавейка Алены Ивановны; «бледно-желтое лицо» Раскольникова, у Катерины-Ивановны - «бледно-жёлтое, иссохшееся лицо»,отёкшее жёлтое лицо Мармеладова, «темно-желтые лица» Лужина, Порфирия Петровича. Зачастую этот цвет обрамляет бедность, болезни, смерть, сумасшествие.

jardam1.ru - Государство и человек